Сегодня Радоница, поминальный день. Всегда в такие дни
мы шли на места упокоения наших родных и близких людей. В этом году путь нам
преградил коронавирус ‒ опасаясь распространения этой инфекции при большом
скоплении народа, власти запретили нам туда ходить. Понимая, что все
предпринимаемые меры вызваны заботой о здоровье живых, мы пойдём туда чуть
позже. Ведь поклониться душам людей, которым ты
обязан жизнью, счастьем, которое они тебе подарили, никогда не поздно. Вот как
описывает Степан Деревянко поездку к погосту своего родного хутора, где вспомнились
ему все, кто оставил добрый след в памяти. Помнит он и деда Никиту, сказочника
всей хуторской детворы, и фронтового хирурга Конькова, спасшего маленького
Степанка после удара лошади. Пока мы помним, они живы!
ПОГОСТ
Высится над степью курган древний, и на нём кресты. С северной стороны кургана посевы озими уже
раскустившейся и полевая дорога, с южной камышовые заросли, которыми оброс
неширокий ручей, обозначенный на картах как речка Сухая Челбаска.
С востока и запада от кургана все распахано, лишь вдали
виднеются заросли заброшенных садков. В них когда-то стояли хаты, да и вообще
на месте распашки был хутор, со времен столыпинских тут жили вышедшие на
вольные хлеба казаки, они и облюбовали скифский курган под своё кладбище,
которое иначе у русских людей зовется погост, а ещё иначе, если заглянуть в
словарь Даля, божья нива. Мне, как и каждому человеку, не очень приятно думать
про место, где в назначенный час придётся окончить свой земной путь, но я решил
сходить на погост моего родного хутора, следа от которого уже на земле не
осталось, но остались на кургане могилы тех, кто на хуторе жил, кто, даже
переехав в другое место, пожелал покоиться на этом тихом кладбище, на земле
отцов. Многих из этих людей я помню, иных забыл, знаю только, что жили на
хуторе такие люди, и были эти люди хорошие. Помнил, может быть бы я больше, да
малым был в те послевоенные пятидесятые годы, когда родители решили переехать
на другой хутор, где было вольготнее, и был вольный выпас скотине.
...Я бросил машину на
трассе и пошел к погосту через озимое поле. Хотел сначала проехать, но по-над
ближними посадками дорогу засеяли, там сплошь зеленела озимь, а ехать в объезд
было далеко и незачем ‒ к месту упокоения надо идти пешком и с раздумьями,
как-никак идёшь поклониться людям, оставившим след в твоей памяти. И я шёл по
озими, усыпанной каплями дождя, оброненного какой-то рваной тучей, непрерывные
стаи которых плыли надо мной к югу. Из-за этих туч было пасмурно ‒ абсолютно
неподходящее время для фотосъёмки. Но когда я приблизился к погосту, небесную
рванину пробили три широких солнечных луча, которые просветлили все окрест, и
это я посчитал Господним
благословением моих намерений. Минут десять
небесные прожектора подсвечивали мне фон, а после про ошметки туч
заволокли свет, однако я успел обойти курган и сделать снимки. Потом
взошёл на погост. И первая могила, перед которой
я предстал, была могила деда Никиты Туренко. О! Это был чудный
человек! Он и на фотографии памятника с той же окладистой белой бородой, с
которой я его помню.
...В те
послевоенные годы в колхозе имени Будённого, к которому относился наш хутор
Сухие Челбасы, не было еще детского
садика, не было радио и электричества, и всё наше воспитание в летнюю пору
сводилось к самовоспитанию – днями мы были предоставлены сами себе, и с
родителями общались только в конце дня, когда матери, подоив коров, сзывали нас
вечерять. Тогда за кружкой молока с краюхой хлеба был первый вопрос отца:
‒ А ну кажы, шо сёгодни натворыв, пока батько з матырёй
булы нароботи?
‒ Сегодня нычёго. Мы с хлопцямы булы у дида Туренка.
‒ А, у дида, ну,
тоди добрэ, ‒ успокаивался отец и из штанов ремень не вытаскивал.
Можно, конечно, было
и сбрехать, сказать, что были у деда, когда на самом деле обносили баштан у
тетки Клапатенчихи, но это обязательно бы всплыло, и тогда порция ремня была бы тройной:
за кавуны и за брехню вдвойне, потому что обманывать отца было не принято. Да я
и не старался, а вот к деду Туренко старался удрать всегда при удобном случае.
Дед Никита был нашим детским садом. Он сидел на колоде под своим плетнем в
белой рубахе навыпуск и белых штанах из старого домотканого материала, сложив
руки на вишневую палку. На нас глядел усмешливо и ласково. И когда мы
собирались стайкой и обседали деда со всех сторон, как сорочата, он,
перекрестившись и испросив у Господа благословения, начинал рассказывать
сказку. Говорил дед напевно и красиво на малороссийском наречии ‒ помеси
украинских и русских слов, и сказок знал множество. Иногда это были истории про
то, как дед в молодости, до революции (он не упоминал этого греховного слова, а
говорил «в старое
время») ходил паломником в Палестину ко гробу Господню. И то ли дед так
рассказывал свои истории, то ли мы их так воспринимали, но они тоже казались
сказочными. Мы слушали деда Никиту
раскрыв рты, и впитывали, как губка его добрые красивые слова. Наверное, они и
были нашим воспитанием, во всяком случае, после дедовых и материных сказок мне
захотелось читать, и до сих пор я не могу начитаться. И никогда в жизни потом я
не слышал, чтоб кто-нибудь, из стариков собирал вокруг себя чужих детей и
сказывал сказки… Может, дед Никита тогда исполнял Господнее предназначение и
был нам всем дедом, потому что ни у кого из моих хуторских друзей: ни у Николы,
ни у Петра, ни у Лёньки дедушек и бабушек не было ‒ всех их унесло
расказачивание и голодомор 32-33 годов,
и из стариков на нашем хуторке был один дед Никита. Как ему удалось
выжить в те страшные годы ‒ не знаю, но греха за ним не водилось, потому что
никто из родителей не сказал про него ни разу плохого слова ‒ деда почитали и
любили все. А я до сих пор помню напевный дедов голос и его сказки, которые потом
приходили ко мне снами. Вечная тебе память, Никита Гаврилович Туренко, сказочник моего
детства. Может быть там, на твоей жерделовой колоде, мне назначено было рассказывать
людям о судьбах других людей, и я исполняю назначенное…
За
могилой деда, без ограды, под одинаковыми памятниками лежат два очень близких
мне человека ‒ дядя Миша и тетя Вера Шкуратовы. Это наши соседи и родители
моего друга Николы. У них было четверо детей, и я в их хате был вроде пятого.
Садились семьей обедать ‒ сажали за стол и меня. Вынося горячие пирожки на
улицу, несли всегда и на мою долю, хотя я не был сиротой. Просто доброта к
детям своим и чужим была тогда у родителей нормой, и кусок хлеба, который после
войны доставался ещё трудно, делился меж всеми нами щедро.
Дядя
Миша в те годы работал в колхозе трактористом. Трактора тогда были марок «ХТЗ»
и «СТЗ» такого качества, что одна марка расшифровывалась так: «Хрен тебя, товарищ, заведешь», а другая: «С тобой, товарищ,
замучаешься». (Сами понимаете, где я заменил «фольклорные» слова). Эти трактора
и сама работа да работа
выматывали трактористов так, что мало кто из них пожил после пенсии. Дядя Миша
умер в 63 года, а вскоре после смерти мужа преставилась и тетя Вера ‒ не смогла
без него жить, любила очень. Хотя все четверо «шкуратят» к тому времени вышли в
люди, и прислонить голову было к кому.
Дяде Мише или кому-то другому из мужиков, лежащих в кургане,
(просто не знаю, кому) я обязан жизнью. Когда меня лет в пять ударил в лицо
копытом стригунок (я его дернул за хвост), и я упал без сознания, на той же бричке, на которой
привозили доски, отец с возницей, завернув меня в фуфайку, погнали в больницу в
райцентр за 30 километров. Лошадей загнали, но меня спасли, фронтовой хирург
Коньков собрал мне лицо, пришил нос. Получилось не очень красиво, зато крепко ‒
на всю жизнь. За лошадей потом моих спасителей хотели судить, но простили по
просьбе хуторян ‒ была как раз хрущевская оттепель, и людей за всё подряд уже
не сажали. ...Что ж, вот и проведал я вас, дядя Миша и тетя Вера, упокой
Господь ваши души. Уж больно беспокойно было им на этой земле.
Среди немногочисленных могил погоста, расположенных меж
кустов сирени и вишняка, я вижу знакомые фамилии Шелковых, Стрюковых,
Староселовых, Шабловских, Еременко. А вот весь род Новохацких с первым
захоронением в 1953 году и двумя последующими. Заросли эти могилы травой,
забурьянели. Знать никто уже не приходит к ним из родных людей ‒ может, никого
вблизи не осталось, а может, уже просто некому.
Пробираюсь сквозь кусты и вижу снова знакомые имена ‒ несколько
памятников с редкой для Кубани фамилией Целина. Нетронутая, непаханая земля ‒
вот что такое целина. Видно дали эту фамилию при первой казачьей переписи
кому-то из рода лет двести назад, когда вся кубанская степь была сплошной
нетронутой землей, которой, как девичьей груди, ещё рука мужская не касалась.
Тихо на погосте. Низкое осеннее небо повисло над ним, и
верховой ветер с натугой гонит к югу затяжелевшие от дождя или снега темные
тучи. Холодает. Но ничего не нарушает тишину вечного сна сего святого места, и
только высохший, закрученный в спираль стручок глядичей акации неизвестно от
чего вертится на ветке и тарахтит семенами, будто погремушка. Видно, только ему
одному дано здесь право шуметь.
Возвращаюсь назад через поле. Яркая зелень озимой пшеницы
радует глаз, и хочется думать о скорой зиме, мягком снеге на озими и охоте на
зайчишку по первотропу. Так и быть должно: пока жив человек, он о жизни думать
должен.
Источник: Деревянко
С.П. Погост // Просвети очи мои : повесть, рассказы, новеллы, очерк. –
Каневская, 2017. – С. 244-248.
Комментариев нет:
Отправить комментарий