вторник, 28 апреля 2020 г.

Помянем всех, кто на родном погосте (рассказ Степана Деревянко)

Сегодня Радоница, поминальный день. Всегда в такие дни мы шли на места упокоения наших родных и близких людей. В этом году путь нам преградил коронавирус ‒ опасаясь распространения этой инфекции при большом скоплении народа, власти запретили нам туда ходить. Понимая, что все предпринимаемые меры вызваны заботой о здоровье живых, мы пойдём туда чуть позже. Ведь поклониться душам людей, которым ты обязан жизнью, счастьем, которое они тебе подарили, никогда не поздно. Вот как описывает Степан Деревянко поездку к погосту своего родного хутора, где вспомнились ему все, кто оставил добрый след в памяти. Помнит он и деда Никиту, сказочника всей хуторской детворы, и фронтового хирурга Конькова, спасшего маленького Степанка после удара лошади. Пока мы помним, они живы!
                                                    ПОГОСТ
Высится над степью курган древний, и на нём кресты. С северной стороны кургана посевы озими уже раскустившейся и полевая дорога, с южной камышовые заросли, которыми оброс неширокий ручей, обозначенный на картах как речка Сухая Челбаска.
С востока и запада от кургана все распахано, лишь вдали виднеются заросли заброшенных садков. В них когда-то стояли хаты, да и вообще на месте распашки был хутор, со времен столыпинских тут жили вышедшие на вольные хлеба казаки, они и облюбовали скифский курган под своё кладбище, которое иначе у русских людей зовется погост, а ещё иначе, если заглянуть в словарь Даля, божья нива. Мне, как и каждому человеку, не очень приятно думать про место, где в назначенный час придётся окончить свой земной путь, но я решил сходить на погост моего родного хутора, следа от которого уже на земле не осталось, но остались на кургане могилы тех, кто на хуторе жил, кто, даже переехав в другое место, пожелал покоиться на этом тихом кладбище, на земле отцов. Многих из этих людей я помню, иных забыл, знаю только, что жили на хуторе такие люди, и были эти люди хорошие. Помнил, может быть бы я больше, да малым был в те послевоенные пятидесятые годы, когда родители решили переехать на другой хутор, где было вольготнее, и был вольный выпас скотине.

...Я бросил машину на трассе и пошел к погосту через озимое поле. Хотел сначала проехать, но по-над ближними посадками дорогу засеяли, там сплошь зеленела озимь, а ехать в объезд было далеко и незачем ‒ к месту упокоения надо идти пешком и с раздумьями, как-никак идёшь поклониться людям, оставившим след в твоей памяти. И я шёл по озими, усыпанной каплями дождя, оброненного какой-то рваной тучей, непрерывные стаи которых плыли надо мной к югу. Из-за этих туч было пасмурно ‒ абсолютно неподходящее время для фотосъёмки. Но когда я приблизился к погосту, небесную рванину пробили три широких солнечных луча, которые просветлили все окрест, и это я посчитал Господним благословением моих намерений. Минут десять небесные прожектора подсвечивали мне фон, а после про ошметки туч заволокли свет, однако я успел обойти курган и сделать снимки. Потом взошёл на погост. И первая могила, перед которой я предстал, была могила деда Никиты Туренко. О! Это был чудный человек! Он и на фотографии памятника с той же окладистой белой бородой, с которой я его помню.
 ...В те послевоенные годы в колхозе имени Будённого, к которому относился наш хутор Сухие Челбасы, не было еще  детского садика, не было радио и электричества, и всё наше воспитание в летнюю пору сводилось к самовоспитанию – днями мы были предоставлены сами себе, и с родителями общались только в конце дня, когда матери, подоив коров, сзывали нас вечерять. Тогда за кружкой молока с краюхой хлеба был первый вопрос отца:
‒ А ну кажы, шо сёгодни натворыв, пока батько з матырёй булы нароботи?
‒ Сегодня нычёго. Мы с хлопцямы булы у дида Туренка.
 ‒ А, у дида, ну, тоди добрэ, ‒ успокаивался отец и из штанов ремень не вытаскивал.
Можно, конечно, было и сбрехать, сказать, что были у деда, когда на самом деле обносили баштан у тетки Клапатенчихи, но это обязательно бы всплыло, и тогда порция ремня была бы тройной: за кавуны и за брехню вдвойне, потому что обманывать отца было не принято. Да я и не старался, а вот к деду Туренко старался удрать всегда при удобном случае. Дед Никита был нашим детским садом. Он сидел на колоде под своим плетнем в белой рубахе навыпуск и белых штанах из старого домотканого материала, сложив руки на вишневую палку. На нас глядел усмешливо и ласково. И когда мы собирались стайкой и обседали деда со всех сторон, как сорочата, он, перекрестившись и испросив у Господа благословения, начинал рассказывать сказку. Говорил дед напевно и красиво на малороссийском наречии ‒ помеси украинских и русских слов, и сказок знал множество. Иногда это были истории про то, как дед в молодости, до революции (он не упоминал этого греховного слова, а говорил «в старое время») ходил паломником в Палестину ко гробу Господню. И то ли дед так рассказывал свои истории, то ли мы их так воспринимали, но они тоже казались сказочными. Мы  слушали деда Никиту раскрыв рты, и впитывали, как губка его добрые красивые слова. Наверное, они и были нашим воспитанием, во всяком случае, после дедовых и материных сказок мне захотелось читать, и до сих пор я не могу начитаться. И никогда в жизни потом я не слышал, чтоб кто-нибудь, из стариков собирал вокруг себя чужих детей и сказывал сказки… Может, дед Никита тогда исполнял Господнее предназначение и был нам всем дедом, потому что ни у кого из моих хуторских друзей: ни у Николы, ни у Петра, ни у Лёньки дедушек и бабушек не было ‒ всех их унесло расказачивание и голодомор 32-33 годов, и из стариков на нашем хуторке был один дед Никита. Как ему удалось выжить в те страшные годы ‒ не знаю, но греха за ним не водилось, потому что никто из родителей не сказал про него ни разу плохого слова ‒ деда почитали и любили все. А я до сих пор помню напевный дедов голос и его сказки, которые потом приходили ко мне снами. Вечная тебе память, Никита Гаврилович Туренко, сказочник моего детства. Может быть там, на твоей жерделовой колоде, мне назначено было рассказывать людям о судьбах других людей, и я исполняю назначенное…
За могилой деда, без ограды, под одинаковыми памятниками лежат два очень близких мне человека ‒ дядя Миша и тетя Вера Шкуратовы. Это наши соседи и родители моего друга Николы. У них было четверо детей, и я в их хате был вроде пятого. Садились семьей обедать ‒ сажали за стол и меня. Вынося горячие пирожки на улицу, несли всегда и на мою долю, хотя я не был сиротой. Просто доброта к детям своим и чужим была тогда у родителей нормой, и кусок хлеба, который после войны доставался ещё трудно, делился меж всеми нами щедро.
Дядя Миша в те годы работал в колхозе трактористом. Трактора тогда были марок «ХТЗ» и «СТЗ» такого качества, что одна марка расшифровывалась так: «Хрен тебя, товарищ, заведешь», а другая: «С тобой, товарищ, замучаешься». (Сами понимаете, где я заменил «фольклорные» слова). Эти трактора и сама работа да работа выматывали трактористов так, что мало кто из них пожил после пенсии. Дядя Миша умер в 63 года, а вскоре после смерти мужа преставилась и тетя Вера ‒ не смогла без него жить, любила очень. Хотя все четверо «шкуратят» к тому времени вышли в люди, и прислонить голову было к кому.
Дяде Мише или кому-то другому из мужиков, лежащих в кургане, (просто не знаю, кому) я обязан жизнью. Когда меня лет в пять ударил в лицо копытом стригунок (я его дернул за хвост), и я упал без сознания, на той же бричке, на которой привозили доски, отец с возницей, завернув меня в фуфайку, погнали в больницу в райцентр за 30 километров. Лошадей загнали, но меня спасли, фронтовой хирург Коньков собрал мне лицо, пришил нос. Получилось не очень красиво, зато крепко ‒ на всю жизнь. За лошадей потом моих спасителей хотели судить, но простили по просьбе хуторян ‒ была как раз хрущевская оттепель, и людей за всё подряд уже не сажали. ...Что ж, вот и проведал я вас, дядя Миша и тетя Вера, упокой Господь ваши души. Уж больно беспокойно было им на этой земле.
Среди немногочисленных могил погоста, расположенных меж кустов сирени и вишняка, я вижу знакомые фамилии Шелковых, Стрюковых, Староселовых, Шабловских, Еременко. А вот весь род Новохацких с первым захоронением в 1953 году и двумя последующими. Заросли эти могилы травой, забурьянели. Знать никто уже не приходит к ним из родных людей ‒ может, никого вблизи не осталось, а может, уже просто некому.
Пробираюсь сквозь кусты и вижу снова знакомые имена ‒ несколько памятников с редкой для Кубани фамилией Целина. Нетронутая, непаханая земля ‒ вот что такое целина. Видно дали эту фамилию при первой казачьей переписи кому-то из рода лет двести назад, когда вся кубанская степь была сплошной нетронутой землей, которой, как девичьей груди, ещё рука мужская не касалась.
Тихо на погосте. Низкое осеннее небо повисло над ним, и верховой ветер с натугой гонит к югу затяжелевшие от дождя или снега темные тучи. Холодает. Но ничего не нарушает тишину вечного сна сего святого места, и только высохший, закрученный в спираль стручок глядичей акации неизвестно от чего вертится на ветке и тарахтит семенами, будто погремушка. Видно, только ему одному дано здесь право шуметь.
Возвращаюсь назад через поле. Яркая зелень озимой пшеницы радует глаз, и хочется думать о скорой зиме, мягком снеге на озими и охоте на зайчишку по первотропу. Так и быть должно: пока жив человек, он о жизни думать должен.

Источник: Деревянко С.П. Погост // Просвети очи мои : повесть, рассказы, новеллы, очерк. – Каневская, 2017. – С. 244-248.


Комментариев нет:

Отправить комментарий